— Да полно, чего ты испугалась, милая? — успокаивал он её.

— Нет, Джо, нет! Это гадко. Это нехорошо.

— Ничего в этом нет дурного, Дженни, — вкрадчиво нашёптывал он ей. — Разве мы не любим друг друга?

Тактика его была превосходна. Не знаю, каковы были его успехи в состязаниях на бильярде, но в тонком искусстве соблазнителя Джо был далеко не новичок.

Чувствуя, что он плотно прижимается к ней, Дженни возбуждённо пробормотала:

— Не надо, Джо, — не здесь, Джо.

— Ах, Дженни…

Но она сопротивлялась.

— Смотри, Джо, мы уже близко. Смотри, Пламмер-стрит. Мы уже почти дома. Пусти меня, Джо. Пусти же!

Он недовольно поднял с её шеи разгорячённое лицо, увидел, что она говорит правду. Разочарование было так сильно, что он чуть не выругался вслух. Но удержался и, выйдя из кэба, помог выйти Дженни. Потом бросил шиллинг «пугалу на козлах» и стал подниматься по лестнице вслед за девушкой. Линии её фигуры сзади, простой жест, которым она достала ключ и вставила его в замочную скважину, сводили его с ума. Тут он вспомнил, что Альф, её отец, сегодня не ночует дома.

В кухне, освещённой только пламенем очага, Дженни остановилась перед Джо и взглянула ему в лицо: несмотря на оскорблённое целомудрие, ей, видимо, не хотелось идти спать. Она была взбудоражена необычностью всего пережитого сегодня, и успех в клубе ещё кружил ей голову. Она стояла в немного застенчивой позе.

— Может быть, зажечь газ и сварить вам какао, Джо?

Джо с трудом скрыл раздражение и откровенное желание схватить её.

— Вы никогда ничем не порадуете человека, Дженни. Подите сюда, посидите минутку со мной на диване. Мы за весь вечер и слова не сказали друг с другом.

Насторожённая, полуиспуганная, она стояла в нерешимости. Проститься и идти спать — так скучно. А Джо сегодня, право, так красив… И вёл себя молодцом — нанял кэб…

Дженни сказала, посмеиваясь:

— Что ж… от разговора вреда никакого не будет.

Она подошла к дивану.

Когда она села, он крепко обнял её; сейчас это оказалось легче, чем давеча: Дженни вырывалась как-то нехотя. Он угадывал её возбуждение, видел, что она ещё вся трепещет от необычайных впечатлений этого вечера.

— Не надо, Джо… не надо… Мы должны вести себя прилично, — твердила она, сама не понимая, что говорит.

— Нет, Дженни, надо. Ты знаешь, что я с ума по тебе схожу. Знаешь, что мы с тобой любим друг друга.

Зачарованная, испуганная, сопротивляясь и вместе отдаваясь, обессиленная страхом, болью и каким-то новым незнакомым ощущением, она шепнула одним дыханием:

— Но, Джо… ты делаешь мне больно, Джо!..

Он понял, что теперь она принадлежит ему, понял с дикой радостью, что перед ним, наконец, настоящая Дженни.

Огонь в очаге догорал. Решётка опустела. Когда всё уже было кончено, Дженни, похныкав, сколько полагается, внезапно зашептала:

— Обними меня крепко, Джо… крепче, дорогой! Нет, можно ли этому поверить?

И он лежит в чертовски неудобной позе, и волосы Дженни лезут ему в рот. Когда она прильнула к нему, подставив его поцелую бледное, мокрое от слёз, милое личико, теперь лишённое всякого глупого притворства, она была так же естественна и прекрасна, как одна из жемчужно-серых голубок её отца. Но Джо в эту минуту почти готов был… да, готов был ударить её. Имелось, впрочем, смягчающее вину обстоятельство: как сказал Джо, это была его первая настоящая любовь.

XII

В «Холме» субботний вечер имел свою раз навсегда установленную программу. После холодного ужина Хильда играла отцу на органе. И в вечер последней субботы ноября 1909 года, в восемь часов, Хильда играла первые такты «Музыки на воде» Генделя, а Баррас сидел в своём кресле, опираясь головой на руку, и слушал. Хильда не любила играть в присутствии отца. Но играла. Её игра входила в обязательную программу.

Ричард Баррас крепко держался установленного им порядка. Это не значит, что он был рабом привычек. Он перерос власть привычек. И традиция также была для него не повелительницей, а скорее эхом, постоянно вторящим его принципам. Чтобы понять Ричарда Барраса, необходимо принять во внимание его принципы. Потому что он был действительно принципиальным человеком, не лицемером. Он был искренен.

Он был также человеком нравственным. Он презирал те слабости, которым так часто и таким роковым образом предаются люди. Он, например, не способен был и подумать об измене жене с какой-нибудь другой женщиной. Несмотря на свои немощи, Гарриэт была для него настоящей женой. Он презирал и другие, более грубые вожделения: обильную еду и вино, обжорство, пьянство, чрезмерный сон, роскошь, чувственность; всякие эксцессы, все виды физической распущенности внушали ему омерзение. Он ел простую пищу и обычно пил только воду. Он не курил. Его костюмы были всегда хорошо сшиты и из добротной материи, но их у него было мало, и он не отличался суетной страстью к щегольству.

У него, разумеется, была своя гордость, естественная гордость просвещённого либерала. Он помнил, что он человек с положением, с состоянием; что он владелец «Нептуна», владелец копей, которые разрабатываются их родом уж сто лет. Он искренно гордился своими предками, начиная от Питера Барраса, который в 1805 году впервые углубил шахту № 1 на «Снуке» (в нынешнем «Старом Нептуне») и оставил своему сыну Вильяму отлично налаженное небольшое предприятие. Вильям в свою очередь провёл шахты № 2 и № 3. Отец Ричарда, Питер Вильям, предпринял бурение шахты № 4, — это было дальновидное и разумное начинание, из которого его сын теперь извлекал огромную пользу. Ричард испытывал глубокое удовлетворение, думая о том, что эти предусмотрительные, трезво мыслящие люди создали своему роду имя и состояние. Гордился и тем, что унаследовал и развил в себе качества предков, гордился своей собственной дальновидностью и здравомыслием, своим умением выгодно заключать сделки.

В общественной жизни он не проявлял откровенного честолюбия. Когда при нём заходил разговор о каком-нибудь видном лице в их графстве, Баррас обыкновенно спрашивал спокойно: «а какой у него капитал?», с кроткой насмешкой констатируя, что сосед располагает самыми ничтожными средствами. Таким образом, Баррас, принимая с удовольствием дань уважения со стороны своего банкира и своего адвоката, не был снобом, — он презирал такую мелочность. На Гарриэт Уондлес, принадлежавшей к одной из знатных фамилий графства, он женился не ради её высокого происхождения, а просто потому, что хотел сделать её своей женой.

Это наводит на мысль о чувственной страсти. Но Баррас не производил впечатления человека чувственного. Он был подавляюще-сильной личностью; но то была сила уравновешенная, холодная как лёд. Ему не были свойственны стремительность, неистовые страсти, порывы пламенного чувства. То, что ему было чуждо, он отвергал; тем, что не было чуждо, он завладевал. Показания Гарриэт, которой он обладал в тиши её спальни, конечно, дали бы ключ к разгадке этого человека. Но Гарриэт наутро после этих регулярных ночных идиллий просто с аппетитом съедала обильный завтрак, наслаждаясь им с спокойным удовлетворением хорошо выдоенной коровы. Это было своеобразным биологическим свидетельством, откровенным в той мере, в какой позволяла скромность Гарриэт, имевшим одновременно и положительный и отрицательный смысл. Если бы исследовать содержимое желудка Гарриэт, то там несомненно нашли бы жвачку.

Сам Ричард редко обнаруживал себя. Он был человеком замкнутым. Эта замкнутость несомненно была достоинством. Не обычная, банальная скрытность, а нечто более тонкое, — замкнутость человека, сурово негодующего на попытки копаться в его душе и одним взглядом замораживающего всякую фамильярность. Он, казалось, говорил ледяным тоном: «я — это я, и останусь самим собой, и никому, кроме меня, до этого дела нет». И ещё: «я сам собой управляю и никому другому управлять собой не позволю».

Не надо думать, однако, что все внутреннее существо Ричарда было целиком отлито в эту шаблонную арктическую форму. У него имелись свои личные особенности. Например, любовь к органу, к Генделю, в особенности к его «Мессии». Приверженность к искусству, здоровому и общепризнанному искусству, о чём свидетельствовали дорогие картины на стенах в его доме. Верность семейному очагу, крепко вкоренившаяся привычка к точности и аккуратности. И, наконец, страсть к приобретению.