Артур окинул мрачным взглядом открывшуюся перед ним красивую картину.

Не пойти ли ему к Грэйс? Сначала он решил идти, потом подумал: «нет». Всеми оставленный, безутешный, он ни на что не мог решиться. Потом, как всегда, перестал об этом думать и, словно спасаясь от необходимости принять решение, побрёл обратно в переднюю. Рассеянно уставился на висевшие на стенах картины, которые отец его так ценил. Каждый год отец покупал какую-нибудь картину, а то и две, через Винцента, крупного торговца предметами искусства в Тайнкасле, и тратил на это, по мнению Артура, подслушавшего отрывок разговора, невероятные суммы. Но Артур сознательно одобрял это, как одобрял всё, что делал отец, и точно так же одобрял он его вкус. Да, это и в самом деле красивые картины: большие, чудесно раскрашенные полотна, картины Стона, Орчэрдсона, Уоттса, Лейтона, Холмэна Ханта, особенно много картин Холмэна Ханта. Артуру все их имена были знакомы. Он слышал, как отец говорил, что всё это — будущие великие мастера. Особенно привлекала Артура одна картина — «Влюблённые в саду», в ней было столько очарования, она вызывала непонятную боль, что-то похожее на томление где-то в глубинах тела, во внутренностях.

Артур, хмурый, слонялся по передней, разглядывая всё, что попадалось ему на глаза. Он пытался думать, разобраться во всём, что касалось этой ужасной забастовки, объяснить себе странную озабоченность отца и его отъезд к Тодду. Из передней он повернул в коридор, пройдя его, вошёл в уборную и заперся там. Наконец-то он в надёжном месте.

Уборная была его любимым убежищем; здесь никто его не тревожил, здесь он переживал свои горести или предавался мечтам. Очень хорошо было мечтать, сидя здесь. Уборная чем-то напоминала ему церковь, придел собора, потому что это была высокая комната, в ней было прохладно и пахло , как в церкви, а лакированные обои были разрисованы готическими арками. Здесь Артур испытывал такое же ощущение, как тогда, когда смотрел на картину «Влюблённые в саду».

Он опустил продолговатую лакированную крышку и уселся, упёршись локтями в колени и охватив голову руками. Им овладел внезапный приступ напряжённого тоскливого беспокойства. Изнемогая от жажды утешения, он крепко зажмурил глаза. В горячем порыве, как это с ним часто бывало, он стал молиться: «Боже, сделай, чтобы сегодня кончилась забастовка, чтобы все рабочие опять стали работать для папы, чтобы они увидели, что неправы. Боже, ты ведь знаешь, какой папа хороший, я люблю его и тебя люблю. Так сделай же, чтобы они поступали так же справедливо, как он, чтобы больше не бастовали, и сделай, чтобы я поскорее вырос и вместе с папой управлял „Нептуном“. Во имя отца и сына, аминь!»

IV

Вернувшись домой к пяти часам, Ричард Баррас застал ожидавших его Армстронга и Гудспета. Когда он вошёл, слегка хмурясь, неторопливый, холодный, решительный, внося с собой в дом дух присущей ему суровой энергии, он застал их в передней: они сидели рядышком на стульях, в молчании уставившись на пол. Это тётя Кэрри, в волнении нерешительности, усадила их здесь. Джорджа Армстронга, как смотрителя шахты «Нептун», можно было бы, конечно, пустить в курительную комнату. Но Гудспет — только помощник смотрителя, а раньше был простым надсмотрщиком, к тому же он пришёл прямо из шахты, где производил обследование вместе с инспекторами, — в грязных сапогах, мокрых коротких штанах, кожаной кепке и с палкой. Немыслимо было пустить его в комнату Ричарда, где он непременно наследит. Словом, тётя Кэрри была в тяжёлом затруднении: приняв, наконец, компромиссное решение, она оставила обоих в «вестибюле».

Увидев этих двух людей, Ричард ничуть не изменил выражения своего лица. Их приход не был для него неожиданным. Всё же сквозь холодную, непоколебимую важность на миг пробилось что-то неуловимое, слабый огонёк мелькнул в глазах и тотчас потух. Армстронг и Гудспет встали. Короткое молчание.

— Ну, что? — спросил Ричард.

Армстронг взволнованно закивал головой.

— Кончилось, слава богу!

Ричард выслушал это сообщение и глазом не моргнув; ему, казалось, была крайне неприятна лёгкая дрожь в голосе Армстронга. Он стоял чопорный, замкнутый, безучастный. Но, наконец, шевельнулся, сделал приглашающий жест и повёл посетителей в столовую. Здесь он подошёл к буфету, огромному дубовому голландскому сооружению, на котором во вкусе барокко были вырезаны головки смеющихся детей, налил два стаканчика виски, а себе, позвонив, приказал подать чаю. Энн тотчас принесла ему чашку чаю на подносе.

Все трое пили стоя. Гудспет одним привычным глотком выпил своё виски неразбавленным, Армстронг пил его с содой, торопливыми, нервными глотками. Джордж Армстронг был человек нервный, человек, живший, казалось, одними нервами. Он постоянно волновался, огорчался из-за пустяков, легко выходил из себя и ругал рабочих, но был чрезвычайно работоспособен, — только благодаря тому нервному напряжению, с которым работал. Это был человек среднего роста, с лысевшей уже макушкой, с несколько измождённым лицом и мешками под глазами. Несмотря на вспыльчивость, он был очень популярен в городе. Обладатель прекрасного баритона, он нередко пел на масонских концертах. Был женат, имел пятерых детей, остро сознавал лежавшую на нём ответственность и в тайне ужасно боялся потерять службу. Как бы извиняясь за нервное дрожание рук, он заискивающе, отрывисто засмеялся.

— Видит бог, мистер Баррас, я ничуть не жалею, что кончилась эта дурацкая история… Трудно приходилось нам всё это время. Я бы лучше предпочёл работать по две смены круглый год, чем снова пережить такие три месяца.

Баррас не слушал его. Он спросил:

— Как всё это вышло?

— Они устроили собрание в клубе. Фенвик выступил, но его не хотели слушать. За ним — Гоулен, знаете — Чарли Гоулен, весовщик. Он встал и сказал, что ничего другого не остаётся, как выйти на работу. Потом Геддон напустился на них. Он специально ради этого собрания приехал из Тайнкасла. И он с ними не церемонился, мистер Баррас, можете мне поверить. Объявил, что они не имели права выступать без согласия Союза. Что Союз умывает руки во всём этом деле. Назвал их кучей отпетых дураков (то есть он употребил другое слово, но его я в вашем присутствии повторить не смею, мистер Баррас) за то, что они все это затеяли на свой страх и риск. Потом голосовали. Восемьсот с лишним голосов за то, чтобы приступить к работе. Семь — против.

Наступила пауза.

— Ну, а потом? — спросил Баррас.

— Потом они пришли к конторе целой толпой — Геддон, Гоулен, Огль, Хау, Диннинг, и вид у них был довольно-таки принуждённый. Спрашивали вас. А я им передал то, что вы сказали, — что вы не пустите к себе на глаза никого из них, пока они не начнут работать. Тут Гоулен произнёс речь, — он не плохой малый, хоть и пьяница. Мы, говорят, побеждены и признаем это. Потом выступил Геддон с обычной союзной трескотнёй. Развёл турусы на колёсах, будто они через Гарри Нэджента поднимут вопрос в парламенте. Но это говорится так, для очистки совести. Одним словом, они совсем присмирели, спрашивают, можно ли выйти на работу завтра, в первую смену. Я сказал, что мы сходим к вам, сэр, и дадим им ответ в шесть часов.

Ричард допил чай.

— Вот как, они хотят вернуться на работу, — заметил он. Казалось, он находил создавшееся положение любопытным и хладнокровно его обозревал. Три месяца тому назад он заключил с Парсоном договор на поставку коксующегося угля. Такие договоры — золотое дно, они редки, их трудно бывает добиться. С договором в кармане он начал подготовительную разработку в районе Скаппер-Флетс рудника «Парадиз» и выемку специального сорта угля из жилы — единственного места в «Нептуне», где этот уголь ещё имелся.

Но тут рабочие забастовали, не считаясь ни с ним, ни с союзом. Договора в его кармане больше не было, он был брошен в огонь. Пришлось расторгнуть сделку. Он на этом потерял двадцать тысяч фунтов.

Застывшая на губах Ричарда слабая усмешка словно говорила: «Любопытно, клянусь богом!»