Они пришли на вокзал и вышли на платформу немного рано; поезда ещё не подавали, и Барраса не было. Гетти вдруг остановилась.

— Да, кстати, Артур, — воскликнула она, — я хотела тебя спросить… Зачем твой отец приезжал сегодня к моему?

Артур остановился тоже, глядя ей в лицо, совсем растерявшись от неожиданности этого вопроса.

— Это, право, странно, если подумать, — продолжала Гетти, усмехаясь. — Папа терпеть не может, чтобы кто-нибудь приходил к нему, когда он киснет, а тут он сегодня утром три раза телефонировал в Слискэйль. В чём дело, Артур?

— Не знаю, — промямлил Артур, все не сводя с неё глаз. — По правде сказать, меня самого это удивило. — Он помолчал.

— Я спрошу у отца.

Гетти со смехом сжала его руку.

— Да нет, не надо, глупый. Не делай такого серьёзного лица. Не всё ли равно в конце концов?

XVII

В тот день в половине пятого Дэвид вышел из школы на Бетель-стрит и пересёк залитую бетоном площадку для игр, направляясь к выходу на улицу. Школа, которую называли «Новой» в отличие от старой, теперь закрытой, помещалась в здании из глазурованного красного кирпича на высоко расположенном пустыре, на самом верху Бетель-стрит. Полгода тому назад открытие Новой школы вызвало перемещение преподавателей во всём округе, и при этом освободилась одна вакансия для младшего учителя. Это-то место и получил Дэвид.

Школа на Бетель-стрит была некрасива. Она состояла из двух домов с общей стеной и разделялась на две совершенно отдельные половины. На фронтоне одной из них на сером камне было вырезано слово «Мальчики». Над другой такими же, большими буквами — «Девочки». Для каждого пола был отдельный вход под аркой, и эти подъезды были разгорожены острым частоколом угрожающего вида. На отделку школы пошло очень много белого кафеля, и коридоры пропахли запахом дезинфекции. В общем школа несколько напоминала большую общественную уборную.

Тёмная фигура Дэвида быстро мелькала на фоне пасмурного неба, по которому ветер гнал тучи. Он шёл так поспешно, как будто ему поскорее хотелось уйти из школы. Вечер был холодный, а у Дэвида не было пальто. Он поднял воротник куртки и почти бегом помчался по улице. Но вдруг чуть не засмеялся над собственной стремительностью: он всё ещё не привык к мысли, что он женатый человек и учитель школы на Бетель-стрит. Надо, как, говорит Стротер, начать соблюдать приличия…

Он был женат уже полгода и жил с Дженни в маленьком домике за дюнами. Найти дом, «подходящий» дом, как говорила Дженни, оказалось страшно ответственным делом. Конечно, Террасы исключались: Дженни ни за что на свете не согласилась бы и посмотреть на посёлок шахтёров, а Дэвид находил благоразумным пока жить как можно дальше от родителей. Их недовольство его женитьбой очень осложняло отношения.

Они искали повсюду. Снять комнаты, меблированные или без мебели, Дженни не хотела. Наконец они набрели на отдельный домик с оштукатуренными стенами в переулке Лам-Лэйн, за Лам-стрит. Домик этот принадлежал жене «Скорбящего», которая владела кое-каким недвижимым имуществом, купленным на её имя в Слискэйле, и сдала им домик за десять шиллингов в неделю, так как он пустовал уже полгода и в нём завелась сырость. Даже и эта недорогая плата была не по средствам Дэвиду при жалованье в семьдесят фунтов в год. Но он не хотел разочаровывать Дженни, которой домик сразу очень понравился тем, что стоял «нешаблонно», не в ряду других, а в стороне, и перед ним был разбит палисадник. Дженни утверждала, что этот садик создаст им как бы аристократическое уединение, и романтически намекала на чудеса, которые она в нём разведёт.

Не хотелось Дэвиду урезывать Дженни в расходах на обстановку их нового дома: она была так весела и неутомима, так полна решимости достать «настоящие вещи». Она готова была обегать десять магазинов раньше, чем признать себя побеждённой. Как же устоять перед таким энтузиазмом, как решиться охладить такой хозяйственный пыл? Но в конце концов он был всё же вынужден остановить Дженни, и они пришли к некоторому компромиссу. В доме обставили купленной в кредит мебелью три комнаты: кухню, гостиную, спальню, — последнюю прекрасным гарнитуром орехового дерева, гордостью Дженни. Убранство дополняли разные ситцы, кисейные занавески и целый ассортимент кружевных салфеточек.

Дэвид был счастлив, очень счастлив в домике за дюнами, последние полгода были несомненно счастливейшим временем его жизни. А им предшествовал медовый месяц. Никогда не забыть ему первую неделю… семь блаженных дней в Каллеркотсе. Сперва он не считал возможным и думать о каком-то свадебном путешествии. Но Дженни, упрямая во всех тех случаях, когда дело шло о романтических традициях, с ожесточением настаивала на нём. Неожиданно для Дэвида у неё оказался целый капитал — пятнадцать фунтов, скоплённых за шесть лет в сберегательной кассе у Слэттери, — и она, взяв эти деньги оттуда, решительно вручила их Дэвиду. Кроме того, несмотря на все его протесты, она уговорила его купить себе из этих денег новый костюм на смену потрёпанному серому, который он носил. Она сумела сделать так, что Дэвид не нашёл в её предложении ничего унизительного для себя. В мелочности Дженни нельзя было упрекнуть: когда дело касалось денег, она не задумывалась ни на минуту. И Дэвид купил себе новый костюм.

Медовый месяц они прожили на деньги Дженни. Никогда в жизни он этого не забудет!

Свадьба прошла неудачно (впрочем, Дэвид ожидал ещё худшего): расхолаживающая церемония венчания в церкви на Пламмер-стрит, во время которого Дженни держала себя с ненатуральной чопорностью, потом претенциозный завтрак на Скоттсвуд-род, ледяная официальность между двумя враждующими сторонами — Сэнли и Фенвиками. Но неделя в Каллеркотсе заслонила собой все эти воспоминания. Дженни была удивительно нежна к мужу, проявляла пылкость, совсем неожиданную, но тем не менее восхитительную. Дэвид ожидал встретить девичью робость; глубина её страсти поразила его… Она его любит… любит по-настоящему.

Он, конечно, обнаружил, что с ней ещё до свадьбы случилось несчастье. От очевидности неумолимого физиологического факта уйти было нельзя. Рыдая в его объятиях в ту первую, горькую и сладостную ночь, она поведала ему все, несмотря на то, что Дэвид не хотел ничего слушать и в тоске молил её перестать. Она непременно хотела все объяснить и, плача, рассказала, что это случилось, когда она была ещё совсем, да, совсем девочкой. Один преуспевающий коммивояжёр шляпного отдела, грубое животное, настоящий человек-зверь, изнасиловал её. Он был пьян, кроме того, ему было сорок лет, а ей шестнадцать. Лысый, — она помнит это, — с родинкой на подбородке… звали его Гаррис, — да, Гаррис. Она честно боролась с ним, сопротивлялась, но это не помогло. Она была в таком, ужасе, что побоялась рассказать матери. Это случилось только один единственный раз и никогда в жизни, никогда больше никто… не касался её.

Слёзы стояли в глазах Дэвида, обнимавшего её; в его любовь влилось теперь и сострадание к Дженни, его страсть пышно взошла на дрожжах возвышенного чувства жалости. Бедняжка Дженни, бедная, любимая девочка!

По окончании медового месяца они уехали прямо в Слискэйль, и Дэвид сразу же начал работать в Новой школе на Бетель-стрит. Здесь, увы, счастью наступил конец.

В школе он чувствовал себя плохо. Он и раньше знал, что быть педагогом — не его призвание, для этого он слишком несдержан, слишком нетерпелив. Он мечтал переделать мир. И, превратившись в наставника нормального класса III А, переполненного мальчиками и девочками не старше девяти лет, неряшливыми, вялыми, перемазанными в чернилах, сознавал всю иронию такого начала. Его приводила в неистовство эта трещавшая по всем швам система преподавания, регулируемая звонками, свистками и палкой, он ненавидел «Торжественный марш», который барабанила на рояле мисс Миммс, учительница в соседнем классе III В, и её кислое: «Итак, дети!..», чуть не пятьдесят раз в день доносившееся из-за тонкой перегородки. Как и в то время, когда он был репетитором младших школьников, он жаждал изменить всю учебную программу, выбросить те идиотские, никому не нужные вещи, которым придавали такое значение приезжавшие в школу инспектора, не мучить детей битвой при Гастингсе, широтой Капштадта, зубрёжкой наизусть названий городов и дат, заменить скучную хрестоматию сказками Ганса Андерсена, расшевелить детей, разжечь едва теплившийся в них интерес к учению, дать работу не столько их памяти, сколько уму. Но, конечно, все его попытки, все предложения встречали самый холодный приём. Не было такого часа, когда он не ощущал бы, что он чужд всему окружающему. То же самое было и в учительской: он чувствовал себя здесь чужаком, коллеги относились к нему холодно, старая дева Миммс просто замораживала его. Он не мог не видеть и того, что Стротер, директор школы, терпеть его не может. Это был усердный чиновник, окончивший университет в Дерхэме со степенью магистра словесности, нудный и суетливый педант. Густые чёрные усы и неизменная чёрная пара придавали ему начальственный вид. Он был раньше помощником заведующего в старой школе и знал все о Дэвиде, о его происхождении и семье. Он презирал Дэвида за то, что тот когда-то работал в шахте, что он не имел степени бакалавра. К тому же его злило, что Дэвида ему навязали против воли, и он обращался с ним сурово, пренебрежительно, старался, где мог, сделать неприятность. Если бы заведующим был мистер Кэрмайкль, всё сложилось бы иначе. Но Кэрмайкль, также домогавшийся этой должности, потерпел неудачу. Он не пользовался никаким влиянием. Возмущённый, он взял место учителя в сельской школе в Уолингтоне. Дэвид получил от него длинное письмо, в котором он просил поскорее навестить его и проводить у него иногда свободные дни — субботу и воскресенье. В письме чувствовался пессимизм человека, впавшего в полное уныние. Дэвид же пока не унывал. Он был молод, полон воодушевления и решимости пробить себе дорогу. И, огибая угол Лам-стрит, подгоняемый резким ветром, он мысленно давал себе клятву избавиться от школы на Бетель-стрит, от этого ничтожества — Стротера — и добиться чего-нибудь получше. Случай должен представиться рано или поздно, и он ни за что его не упустит.