Дженни была в восторге от того, чти Дэвид произвёл в «Холме» такое хорошее впечатление, что он «подружился с Баррасами». У Дженни было такое тяготение к «высшему обществу», что её радовала возможность приблизиться к нему хотя бы косвенным образом. По вечерам, когда Дэвид приходил домой, она заставляла его рассказывать все подробно: «Неужели она так именно и сказала?» «А как там подают печенье — ставят на стол или оставляют вазу на подносе?» То, что Хильде, может быть, нравился Дэвид, ничуть не беспокоило Дженни. Она не ревновала и была крепко уверена в Дэвиде, к тому же эта Хильда — «настоящее пугало». Дэвида забавлял жадный интерес Дженни к «Холму», и он часто, поддразнивая её, выдумывал самые замысловатые происшествия. Но Дженни провести было не так-то легко. У неё, по её собственному выражению, была голова на плечах, Дженни оставалась Дженни.

Дэвид понемногу узнавал её ближе. Его часто поражала мысль, что только теперь он начинает узнавать собственную жену. — Но не так уж странно, — говорил он себе, — что до свадьбы он не знал её. Он смотрел тогда на Дженни сквозь призму своей любви, она была для него цветком, сладкой прелестью весны, её дыханием. Теперь он начинал узнавать настоящую Дженни, Дженни, которая жаждала «общества», нарядов, развлечений, любила рестораны и была не прочь выпить стаканчик портвейна, была чувственна, но охотно возмущалась «неприличием», шутя мирилась с серьёзными неприятностями и плакала из-за пустяков, которая требовала любви и сочувствия и ласк, имела привычку тупо противоречить, не приводя никаких доводов, Дженни, в которой логика сочеталась с диким безрассудством. Дэвид все ещё любил её и знал, что никогда любить не перестанет. Но теперь они часто и сильно ссорились. Дженни была упряма, и он тоже. И в некоторых вопросах никак нельзя было позволить Дженни поступать так, как ей хотелось. Он не мог, например, позволить ей пить портвейн. В тот вечер в ресторане Перси, когда она заказывала себе одну порцию за другой, он почувствовал, что Дженни слишком пристрастилась к этому напитку. Нельзя допускать, чтобы она держала его в доме. Из-за этого они воевали: «Ты рад отравить другому удовольствие… Тебе бы вступить в Армию Спасения… я тебя ненавижу… ненавижу, слышишь?» Потом — бурные слезы, трогательное примирение и нежность. «О, я тебя люблю, Дэвид, люблю, люблю».

Ссорились они из-за экзаменов Дэвида. Дженни, разумеется, желала, чтобы он получил степень бакалавра. Ей «до смерти» хотелось этого, «назло» миссис Стротер и некоторым другим. Но она попросту не оставляла Дэвиду времени заниматься. По вечерам всегда оказывалось нужным пойти куда-нибудь, а если они сидели одни дома, то начинались патетические заявления: «Посади меня к себе на колени, Дэвид, миленький, мне кажется, ты уже целую вечность меня не ласкал». Или, слегка порезав палец ножом, которым чистила картофель, она уверяла, что «потеряла такую массу крови» («и когда уж мы сможем, наконец, держать прислугу, как ты думаешь, Дэвид?»), и никому, кроме Дэвида, не позволяла делать перевязку. В такие моменты степень бакалавра отходила на второй план. Целых полгода Дэвид все откладывал экзамены, а теперь, когда прибавились ещё уроки в «Холме», надо думать, что пропадёт опять полгода. Он стал предпринимать поездки на велосипеде за пятнадцать миль в Уолингтон, — деревню, где поселился Кэрмайкль. Там он находил успокоение и разумные советы: на что надо приналечь, что можно пока отложить. Разочарованный Кэрмайкль был добр к нему, по-настоящему добр. Дэвид часто проводил у него свободный конец недели — субботу и воскресенье.

Наконец, третьей постоянной причиной ссор между ним и Дженни были его родные. Дэвида ужасно огорчало вызванное его женитьбой отчуждение между ним и семьёй. Конечно, между Инкерманской Террасой и домиком на Лам-стрит поддерживались некоторые отношения. Но это было не то, чего хотелось Дэвиду. Дженни во время визитов держала себя чопорно, Марта — холодно, Роберт молчал, Сэм и Гюи чувствовали себя неловко. И странное дело: когда Дэвид видел, как надменно-покровительственно обращалась Дженни с его родными, он готов был её поколотить, но с той минуты, как они уходили, он чувствовал, что любит её по-прежнему. Он понимал, что их брак был ударом для Марты и Роберта. Марта, конечно, встретила этот удар с чем-то вроде горького удовлетворения. Она, мол, всегда знала, что уход Дэвида из шахты принесёт им одно горе, — и вот теперь эта глупая ранняя женитьба показала, что она права.

Роберт держал себя иначе. Он замкнулся в молчании. С Дженни он был всегда ласков, усиленно ласков, но, как ни старался он ободрять молодых, в его молчании сквозила грусть. Он возлагал на Дэвида надежды, он так много строил на будущей деятельности сына, он, можно сказать, всю свою жизнь вложил в будущее Дэвида. А Дэвид в двадцать один год женился на глупой девчонке-продавщице. Вот что в глубине души думал Роберт.

Дэвид угадывал печаль отца. Ему было очень больно. Он не спал по ночам, думая об этом. Отца возмущает его женитьба. Возмущает и то, что он обратился к Баррасу с просьбой о месте. Возмущают занятия с Артуром в «Холме». И, несмотря на всё это, отец написал ему, приглашая поехать с ним удить в Уонсбек!..

Дэвид вздрогнул, очнулся от задумчивости. Немного виновато успокоил расшумевшихся учеников. Торопливо набросал ответ отцу и отдал Гарри. Затем с жаром принялся за обычную работу.

Всю неделю он с нетерпением ждал субботы. Он всегда был великий охотник до рыбной ловли, но ему так редко представлялся случай поудить. Стояла весна, он знал, что в Уонсбекской долине сейчас должно быть чудесно. И его вдруг стало мучить желание побывать там.

Наступила суббота. День был самый подходящий для рыбной ловли, тёплый, с проблесками солнца сквозь облака и мягким западным ветром. Дэвид встал рано, принёс Дженни её утреннюю чашку чая, приготовил бутерброды с вареньем. Осмотрел удочку, подаренную отцом, когда ему минуло десять лет, — как ясно помнился этот день и лавка Мэрриота в Вест-Энде, куда они с отцом ходили её покупать. Он попробовал согнуть удочку, — она осталась такой же гибкой и вполне годилась. Тихонько насвистывая, Дэвид надел сапоги. Дженни была ещё в постели, когда он ушёл из дому.

Он поднялся на Террасы, прошёл по Инкерманской улице к родному дому. Странные ощущения будило в нём сегодня тихое весеннее утро. Сэмми и Гюи работали в утренней смене, но мать была дома и стояла у стола, завёртывая в промасленную бумагу завтрак Роберту и обвязывая его тонкой бечёвкой. Марта экономила бечёвку и бумагу, как будто это было золото. При виде сына она кивнула головой, но углы её губ опустились с недобрым выражением. Видно было, что она всё ещё не простила его.

— Ты плохо выглядишь, — заметила она, пронизывая его угрюмыми глазами.

— Я чувствую себя отлично, мама.

Это была неправда. В последние месяцы ему временами нездоровилось.

— У тебя лицо бело как бумага.

Он ответил коротко:

— Ну, что ж поделаешь. Говорю тебе, что я здоров, я отлично себя чувствую.

— А я так думаю, что ты был здоровее, когда жил дома и работал в шахте, как все добрые люди.

Дэвид почувствовал, что в нём закипает раздражение. Но сказал только:

— Где папа?

— Пошёл за личинками. Сейчас вернётся. А тебе так некогда, что не можешь посидеть минутку и сказать слово-другое с родной матерью?

Дэвид сел и стал наблюдать, как она старательно завязывала на пакете последний тугой бантик, — на бечёвке не было ни одного узла, так как Марта рассчитывала получить её обратно и снова пустить в ход.

Марта мало постарела; её большое крепкое тело было всё так же подвижно, движения уверенны, глубоко сидящие глаза зорко и властно глядели с худого, но здорового и энергичного лица. Она вдруг обернулась к сыну:

— А твой завтрак где?

— В кармане.

— Покажи-ка.

Он сделал вид, что не слышит. Мать протянула руку. Повторила:

— Покажи.

— Не покажу, мама. Мой завтрак у меня в кармане. Он мой. Его буду есть я.