Рука Марты всё ещё оставалась протянутой к нему. Угрюмое выражение её лица не смягчилось.

— Так ты уже и в глаза мне дерзишь… мало того, что за глаза не слушаешься матери.

— О чёрт! Я вовсе не хочу дерзить тебе, мама. Просто я…

Он сердито извлёк из кармана завёрнутый в бумагу пакетик. Она взяла его хладнокровно и с тем же хладнокровием развернула три ломтика чёрствого хлеба с вареньем, которое он приготовил себе. Лицо её не изменилось, не выразило никакого пренебрежения, она просто отложила пакетик в сторону и сказала:

— Это пойдёт в мой хлебный пудинг. — И взамен подала ему уложенный ею солидный пакет, без всяких комментариев, сказав только: — Этого с избытком хватит на вас двоих.

В её отношении к нему была несправедливость, но была и доля справедливости. Эта справедливость вдруг ударила его по сердцу. Он сказал горячо:

— Мама, я бы очень хотел, чтобы ты была поласковее с Дженни. Ты всегда очень строго судишь её. Это несправедливо. Ты не пытаешься наладить с ней отношения. За последние три месяца ты навещала нас не больше трёх-четырёх раз.

— А разве она хочет, чтобы я у неё бывала, Дэвид?

— Ты не делаешь так, чтобы ей этого захотелось, мама. Тебе следует быть поласковее к ней. Она здесь одинока. Тебе бы следовало её ободрять.

Марта проворчала ещё угрюмее обычного:

— Ах, так она нуждается в ободрении? — Она сделала паузу. Холодный гнев поднялся в ней, душил её. Она наружно ничем не выдала его, но от волнения заговорила вдруг на протяжном диалекте своей юности:

— И она одинока, вот как? А с чего бы это ей быть одинокой, когда у неё есть муж и дом, за которым надо смотреть? Я вот одинокой себя не чувствовала. У меня на это никогда времени не хватало. А она постоянно шляется по городу и лебезит перед теми, кто побогаче да познатнее. Этак она никогда не наживёт друзей, настоящих друзей. И на твоём месте я бы ей посоветовала не покупать столько бутылок портвейна у Мэрчисона.

— Мама! — вскочил Дэвид. Бледное лицо его запылало. — Да как ты смеешь говорить такие вещи…

В то время как они мерили друг друга глазами, он — багрово-красный, она — бледная, бесстрастная, в открытых дверях появился Роберт. Он с одного взгляда все понял.

— Ну, Дэви, я готов, — сказал он мягко. — Едем, а с матерью поговоришь, уже когда вернёмся…

У Дэвида вырвался долгий вздох, шедший из самой глубины души. Он опустил глаза, чтобы скрыть, как больно он задет.

— Хорошо, папа.

И они вышли вместе. По дороге Роберт говорил больше, чем обычно. Он завёл длинный разговор насчёт рыбной ловли. Рассказал, что достал отличных личинок на костеобжигательном заводе, и у Миддльрига. И ветер сегодня подходящий, так что ловля будет удачная. И он устроил так, что их подвезёт фургон Тисдэйля. Возчик болен, и хлеб развозит Дэн, который временно не работает в шахте и помогает отцу. Он довезёт их до фермы Эвори… а оттуда до Морпета мили две. Это очень мило со стороны Дэна… Славный он парень.

Дэвид слушал, старался слушать, но он понимал, что скрывается за разговорчивостью отца. Пока Роберт разговаривал с Дэном перед булочной Тисдэйля, он стоял немного в стороне. Как больно слышать от матери такие вещи… в её словах было крошечное зерно правды, — и это-то грызло Дэвида, и глодало, и не давало покою.

Когда фургон нагрузили, Дэн Тисдэйль влез в него, за ним с трудом, медленно, опершись ногой на медную ступицу колеса взобрался Роберт, затем Дэвид. В фургоне было не слишком просторно. Они тронулись.

Как только проехали предместье, Дэн начал дружески болтать, сказал, что доставит их прямо до фермы Эвори, а хлеб развезёт уже на обратном пути. Обидно, что ему нельзя отправиться с ними, он любит удить, да не часто удаётся этим заняться. Вообще он любит бывать за городом, любит деревенскую жизнь. Собственно говоря, он всегда мечтал стать фермером, работать на свежем воздухе, а не в старой мокрой шахте. Но вы знаете, как всё сложилось… Тут Дэн засмеялся, немного устыдившись своей откровенности.

Они уезжали все дальше от однообразной равнины с мрачными трубами и надшахтными копрами, и уже вокруг них расстилались поля, другой мир, одетый молодой зелёной листвой и молодой травой. Казалось, бог только что создал этот кусочек земли и не далее как прошлой ночью уронил его с неба, а люди ещё не успели найти и загрязнить его. Поля желтели одуванчиками, тысячами одуванчиков и были очень красивы. Даже Дэвид — и тот повеселел, глядя на эти бесконечные ковры одуванчиков. Он встряхнулся.

— Как хорошо! — сказал он Дэну.

Дэн кивнул головой.

— Да, красиво. И от них молоко у коров вкуснее.

Минута молчания. Затем Дэн бегло посмотрел на Дэвида. И спросил:

— Ну как, нравится тебе бывать в «Холме»?

— Ничего, Дэн, там не плохо, — ответил Дэвид.

По совершенно непонятной Дэвиду причине что-то вроде стыдливого смущения выразилось на румяном лице Дэна. Он отрывисто засмеялся, уставившись на Дэвида своими ясными голубыми глазами.

— И ты всех их знаешь? Ты уже, должно быть, успел со всеми познакомиться. И Грэйс видел, а?

Когда Дэн упомянул имя Грэйс, на лице его выразилось какое-то благоговение. Он сделал горлом глотательное движение, словно принимая святое причастие. Но Дэвид ничего не заметил. Он покачал головой.

— Грэйс я не видел. Она, кажется, живёт сейчас не дома? В Хэррогете, что ли?

— Да, — подтвердил Дэн, погруженный в созерцание вздрагивавших ушей своей лошади. — Она в Хэррогете.

Пауза. Тягостная пауза. Потом Дэн Тисдэйль говорит со вздохом:

— Удивительно славная девушка Грэйс!

Он вздыхает снова, вздыхает от души, очень тяжело, вздохом, в котором излилось все томление недостижимой мечты, скрываемое им в глубине сердца вот уже почти восемь лет.

В это время они подъезжали уже к ферме Эвори, и на повороте Дэн остановил фургон. Роберт и Дэвид сошли, снова поблагодарили Дэна и пошли полями к Уонсбеку.

Они добрались до реки, полноводной и светлой. Не глядя на сына, Роберт сказал:

— Я пойду за мост, Дэви, а ты начинай тут… тут самое лучшее место для ловли. Потом приходи ко мне, и мы вместе перекусим. — Он кивнул сыну и зашагал по берегу.

Дэвид медленно поднял удочку, довольно равнодушно привязал лесу; потом выбрал для приманки личинок зелёной, коричневой и синей мухи. Пробуя, он взмахнул удочкой — и ощутил лёгкий трепет: снова всё было как встарь. С удочкой в руке он подошёл ближе и встал у самой воды, балансируя на горячем сухом валуне. Форель почти бесшумно проплыла посредине реки. Слабый плеск сомкнувшейся над ней воды пронизал Дэвида до мозга костей. Он подействовал на него, как хлопанье пробки, вылетающей из бутылки, действует на пьяницу, который годами не касался вина. И он принялся удить.

Он постепенно передвигался вверх по берегу, удил, где только можно было, во всех хороших местах. Из-за туч выглянуло солнце и пригревало его своими яркими лучами. Журчание реки вливалось ему в уши, тихий вечный звук бегущей воды.

Он поймал пять рыб, из которых самая большая весила, по меньшей мере, фунт, но когда они с отцом встретились у моста, оказалось, что Роберт его превзошёл. На траве рядышком лежала целая дюжина форелей. Роберт растянулся неподалёку и курил, опершись на локоть. Он бросил удить больше часа тому назад, как только набрал дюжину.

Было уже три часа, и Дэвид успел проголодаться. Они сообща принялись уничтожать свои запасы: сэндвичи с ветчиной, крутые яйца, большой кусок пирога с телятиной и — специальность Марты — ватрушку с малиновым вареньем. В пакете оказалась даже бутылка молока и, чтобы остудить молоко, Роберт поставил бутылку в воду, там, где было мелко.

У Роберта, в противоположность большинству чахоточных, аппетит всегда был плохой. Не соблазняясь вкусными вещами, он и сегодня ел очень мало и скоро взялся снова за свою трубку.

Дэвид всё это заметил. Некоторое время он с тревогой всматривался в отца: отец как будто похудел, немного сгорбился. Больные чахоткой уезжают в Швейцарию, Флориду, Аризону. Их помещают в прекрасные дорогие санатории; их на все лады выстукивают дорогостоящие доктора, они отхаркивают мокроту в дорогостоящие фляжки с резиновыми пробками. А его отец работает под землёй в шахте, никто его не выстукивает, и мокроту он собирает в клочки газетной бумаги. Старое чувство к отцу охватило Дэвида. Он сказал: